БРАЙЕН ФРИЛ

МОЛЛИ СУИНИ

Перевод с английского Михаила Стронина

«Научиться видеть это не то, что научиться ново­му языку.

Научиться видеть — это все равно, что научиться говорить на родном языке.»

Дени Дидро

Действующие лица:

Молли Суини

 Фрэнк Суини

 Мистер Райс


АКТ ПЕРВЫЙ

Медленно нарастает свет, и мы видим на сцене всех персонажей пьесы. Они не покидают ее в течение всего спектакля.

Я предлагаю, чтобы каждому была отведена своя территория - Мистер Райс будет слева, Молли в центре, Фрэнк Суини справа (слева направо от зрительного зала).

Молли Суини и Фрэнку около сорока или чуть-чуть за сорок, Мистер Райс постарше. Большинство людей с нарушением органов зре­ния выглядят и ведут себя как полноценно зрячие. Единственно, что их выдает, так это определен­ная пустота в глазах и манера держать голову. Молли именно так должна обозначать свой не­дуг. Не надо прибегать к палочкам, стараться на­щупывать дорогу, носить темные очки и т.д.

Молли. К пяти годам отец выучил со мной назва­ния десятков цветов, трав, кустарников, деревь­ев. Он был судьей и по службе разъезжал по все­му графству. Каждый вечер, возвратившись до­мой и наспех пропустив несколько стаканчиков, он брал меня на руки и нес в сад, окруженный высоким забором.

«Ну-ка скажи, - бывало, спрашивал он. - Где точ­но мы сейчас находимся?» «Мы в твоем саду.»

«Ух, ты какая умненькая, моя малышка.» И он делал вид, что шлепает меня. «А скажи-ка поточнее, в какой части сада?» «У ручья.»

«У ручья? Ты слышишь журчание ручья? Я не слы­шу. А ну-ка попробуй еще раз.» «Мы под липой.»

«Я не чувствую запаха липы. Извини. Еще раз.» «Мы у песочных часов.»


 

«Ответила наугад. Но права. А у основания ча­сов - круглая клумба с петуниями. Их около два­дцати штук, и они прижались друг к другу. Они -ну - семь дюймов в высоту и разной окраски - голубые с белым, розовые, у некоторых большие красные нахальные лица. Потрогай их.» Он держал меня почти вверх ногами, а я должна была сосчитать эти петунии, понюхать и потрогать их бархатные листики и липкие стебельки. А потом он экзаменовал меня.

«Ну, Молли. Скажи мне, что ты видела?» «Петунии.»

«Сколько петуний ты видела?» г «Двадцать.» «Какого цвета?»

«Белые с голубым, розовые и красные.» «Хорошо. А какой формы клумба?» «Круглая.»

«Превосходно. Экзамен выдержала на отлично. Ты и в самом деле умненькая леди.» Ответить ему правильно и услышать восторг в его голосе - что могло быть приятнее. Потом мы шли к его травам и к его розам, и к его агератумам, и к его азалиям, и к его заячьей капусте. А когда подходили к его немофилии, он всегда говорил одно и то же. «Немофилии иногда называют анютиными глаз­ками. Я знаю, видеть их ты не можешь, но у них красивые голубые глаза. Как у тебя. Ты моя немофилия.»

А затем переходили к кустарникам и деревьям, совершая тот же ритуал - вспоминали назва­ния, считали количество, трогали и нюхали их. Когда наша экскурсия заканчивалась, он цело­вал меня сначала в правую щеку, потом в левую, все это с такой старосветской чопорностью, впрочем, точно так же он делал все остальное; и мне все это нравилось, потому что от запаха вис­ки у меня на мгновение кружилась голова. «Отлично, - говорил он. - Прекрасные показа­ния. Мы прервемся до завтра.»


Затем, если мама в этот период лежала в клини­ке со своими нервами, мы ужинали сами вдво­ем. А если мама была дома, она выходила на крыльцо - в платке и высоких ботинках - и крича­ла: «Молли! Отец! Ужинать!» Она всегда к нему обращалась именно так, другого обращения я не слышала, и в этом была заметна некоторая издевка. А он, бывало, скажет: «Даже ученые долж­ны есть. Пойдем к маме».

А иногда, перед тем как войти в этот огромный, гулкий дом, иногда он стиснет меня, прижмется ртом к моему уху и прошепчет с какой-то свире­пой настойчивостью: «Будь уверена, моя доро­гая, ты не много теряешь, ну совсем не много. Поверь мне».

Конечно, я ему верила. Абсолютно. Но глубокой ночью, слушая, как внизу отец с матерью вели свою изнурительную войну, и слыша, как он сво­ей неуверенной походкой на ощупь шел наверх, я старалась разгадать, что он имел в виду. И только когда мне исполнилось столько же лет, сколько ему было в те годы, только тогда я поня­ла, что он хотел сказать. Но это было много, мно­го лет позже. Ни мамы, ни его уже не было в живых, и не было уже этого гулкого дома. Я уже тогда была два года как замужем. К тому време­ни мне уже сделали операцию на один глаз.

Мистер Райс. В тот день, когда он привел ее в мой дом - я их впервые видел вместе - первое, что я подумал, было: «Какая странная пара!»

С ним я познакомился за неделю до того, с ним одним только. Он зашел спросить, не посмотрю ли я ее, чтобы просто знать мое мнение, хотя бы для того, чтобы убедиться, что сделать ничего нельзя. Я сказал, чтобы он позвонил в клинику и чтобы ему обычным образом назначили на при­ем. Но, конечно, сделал он все не так. Не про­шло и двух часов, как он стоял снова у дверей моего дома с огромной папкой материалов, от­носящихся к истории ее болезни, и говорил, что был бы счастлив, если бы вместе со мной не­медленно посмотрел все материалы, потому что документы, анализы, фотографии интересны не только сами по себе, но могут быть полез­ными любому, кто займется ее случаем.

Да, он был могучим человеком, полным энергии, любознательности и неукротимого энтузиазма самоучки. И убежденным, что его собственная жизнь ужас как интересна. Такие люди обычно так думают про себя. Он работал до того в ка­кой-то благотворительной организации в Ниге­рии. Держал коз на острове у берегов Майо и делал сыр. Продавал батареи для ветряных мель­ниц, что вырабатывают электричество. Провел три зимы в Норвегии, заботясь о благополучии китов. Ну, что-то в этом роде. Достойные занятия. И че­ловек он был приятный. О да, абсолютно прият­ный. Фрэнк. Так его звали. Ее звали Молли. Сра­зу же напомнила мне мою жену Марию. Может быть, тем, как она держала голову. Чисто внеш­нее сходство. Вот так. Молли и Фрэнк Суини.

Мне она понравилась. Понравилось ее спокой­ствие и независимость, то, как она уверенно по­жала мне руку и своей белой палкой сама нашла себе стул. А когда говорила о своем недуге, в этом не было никакой жалости к самой себе, ни­какого намека на покорность. Да, она мне по­нравилась.

Ее жизнь, как она утверждала, была достаточно ординарной, в отличие от жизни мужа. Единст­венный ребенок в семье. Отец-судья. Мать ски­талась по медицинских учреждениям со своими нервами. Воспитывалась разными экономками. По каким-то причинам ее не отдали в школу для слепых. Говорила, что не знает почему; может быть, потому, что отец считал, что дома ей будет лучше.

Она ослепла, когда ей было десять месяцев. Слепота не была полной: она различала свет и темноту, видела, откуда шел свет, могла заме­тить тень, когда Фрэнк проводил рукой перед ее лицом. Но для практических целей зрения у нее не было. Все офтальмологи, которые ее смотре­ли в течение многих лет, сошлись на том, что хирургическое вмешательство ей ничего не даст. Она жила полноценной жизнью и не чувствовала себя ущемленной. Сорок один год, свыше двух лет замужем, работала массажисткой в мест­ном клубе здоровья. Именно там встретилась она с Фрэнком, и они поженились. Им повезло, что она зарабатывала на жизнь, потому что у него в то время работы не было. Все это она рассказала так, между прочим. Ко­гда она говорила, он все время перебивал ее. «Она знает, когда я провожу рукой перед ее гла­зами. Поэтому у нее есть какое-то зрение, прав­да? Так что есть надежда, правда, правда?» «Мо­жет быть», - сказал я. «А если есть какой-то шанс, и она сможет видеть, хоть какой-то шанс, нужно его использовать, ведь так? Как же его не исполь­зовать? Терять же ей нечего. Что ей терять? -Нечего! Нечего!»

А она терпеливо ждала, пока он перестанет го­ворить, и продолжала. Да, она мне сразу же по­нравилась.

Эта его папка с «существенными данными». На обложке характерная надпись крупными буква­ми «Исследовал и составил Фрэнк К. Суини». Буква «К» означала Константин, позже я узнал. И там было кое-что интересное, в этой папке. Фо­тографии, как она едет на велосипеде по без­людному пляжу. Результаты анализов, сделанных много лет назад. Свидетельство об окончании кур­сов по физиотерапии - окончила с отличием. Фо­тографии их медового месяца в Стратфорде на Эвоне - это он придумал поехать туда - идея самосовершенствования. Письма от двух вра­чей, у которых она консультировалась, когда ей было лет восемнадцать. Статья, вырезанная из журнала, о чудесах офтальмологии в Тибете -или это было в Монголии? Дипломы за участие в соревновании по плаванию в провинциальных го­родах. И вот что интересно - его собственным размашистым почерком - интересно, что его соб­ственным почерком переписаны отрывки из очер­ков различных философов о взаимосвязи между видением и знанием, между зрением и понима­нием. Странный парень.

И когда я с ними разговаривал в тот первый раз в моем доме, я понимал, что она пришла по его настоянию, чтобы сделать ему приятное, а со­всем не потому, что рассчитывала на мою по­мощь. А когда я смотрел на нее, как она сидела прямо и глядела в пространство, мне вдруг при­шли в голову две мысли. Во-первых, что ее слепо­та была его последним увлечением, что она будет занимать его, пока не остынет эта страсть. А что же будет дальше, думал я, что дальше? Но, может быть, мое суждение было слишком сурово.

Вторая мысль была более подлой. Она заключа­лась в следующем. Это была даже не мысль, а призрачное желание, фантазия, пришедшая в го­лову, абсурдная, дикая, потому что ее случай я знал в общих чертах, пока даже не осматривал ее. Мысль эта... дикая мысль...что, может быть... может быть,.. здесь в Донегале... не в Париже, не в Далласе, не в Вене, не в Милане... но, может быть, здесь в захолустном Бэллибэге мне сужде­но... как это попросту говорят?.. единственный случай в жизни... одна из тысячи возможностей... спасти карьеру... нет, нет, изменить ее течение, восстановить репутацию? И если эта возмож­ность предоставлялась мне, и если после всех этих лет я мог бы взять себя в руки и оказаться на высоте, и если, о Боже милостивый, каким-то чудом мне удалось бы, может быть... (Он смеется над тем, как сам над собой издевается.) Боюсь, что все это именно так. Люди, живущие в одино­честве, часто предаются буйным фантазиям.

Фрэнк. Одним из замечательных открытий, ко­гда я занимался сыроваренным делом, было... может, оно не было замечательным, но интерес­ным, интересным, наверняка, было... одним из наиболее интересных открытий, которые я сде­лал... это было до того, как я встретил Молли... в течение трех с половиной лет на острове Инис Бейг у берегов Майо у меня была маленькая ко­зья ферма... ферма козочек... нет, нет, не ферма маленьких коз... ферма обыкновенных коз... но на самом деле, это были необыкновенные козы, потому что я привез двух пегих иранских коз... и я не могу даже описать, какой сложной и дорогой оказалась вся эта затея. Причина, по которой они мне были нужны, причина, по которой мне нужны были иранки, заключалась в том, что в ре­зультате проведенного мною исследования и со­гласно данным экспертов, они славились тем, что давали молока больше, чем все прочие поро­ды...что, к сожалению, оказалось неправдой... и поскольку их шкуры были в таком же большом спросе, как облицовочный материал в Калифор­нии... боюсь, что это такое же вранье. И хотя они разводились очень успешно... у меня, в конце кон­цов, было стадо из четырнадцати коз... Они не выносили зим в Майо, поэтому, в результате, я вынужден был держать их в закрытом помеще­нии и кормить их по полгода... боже милостивый, в Майо зимы длятся по полгода - по крайней мере, так было в Бейге. И конечно, все мои фи­нансовые расчеты полетели к чертям собачьим. Можете себе представить. Да, ради интереса ска­жу, что эти иранские козочки - маленькие живот­ные. И, вот я и говорю, из Ирана, который, как вы знаете, является областью древней цивилиза­ции на юго-западе...Азии...

Но о чем это я... говорил? Об интересном откры­тии! Да! Ну, может быть, не таком интересном открытии в общем смысле, но интересном для всех тех, кто надеется сделать сыр из молока иранских коз. Конечно, не могу сказать, что таких людей уж так много. Так или иначе -жили мы на даче. Открытие заключалось в следующем. Я дер­жал этих коз три с половиной года, и даже после этого срока их обмен веществ, их внутренние часы оставались иранскими, они никогда не при­способились к ирландскому времени. Их систе­ма не перестроилась. Они жили все время с не­которым отставанием.

Ну и что, спросите вы? Так вот, три с половиной года я должен был вставать в три часа ночи по ирландскому времени и кормить их, потому что у них было семь утра, их время завтрака! Но хуже того - просто ужас - они все время спали, их нельзя было доить после восьми вечера, это бы­ла их полночь - они уже спали мертвецким сном и храпели! Фантастика! Нестираемый и неизме­няемый отпечаток ген. Я читал блестящую ста­тью одного профессора в американском журна­ле - он называет подобный отпечаток энграммой, это от греческого слова, означающего что-то такое, что отпечаталось в памяти, что в нее врезалось. Этим он объясняет странную способ­ность мозга моментально узнать человека, кото­рого ты не видел, может быть, тридцать лет. Вдруг он появляется. Вид его подсоединяет тебя к это­му отпечатку, к этой энграмме. И вот - мгновен­ное узнавание!

Интересное слово - энграмма. Единственно, от кого я еще слышал это слово, был мистер Райс, офтальмолог Молли. Произносил он его с неко­торым бахвальством - «энграмма». А родился-то он, Боже мой, в деревне Кильмеди в графстве Лимерик. Я к нему никогда не питал теплых чувств. Не зря от него сбежала жена к другому. Нет, нет, нет, я не хотел так сказать, ну в самом деле не хотел, так говорить пошло, извините, не надо бы­ло мне это говорить. Я имел в виду то, как он произносил это слово - «энграмма». Это было до операций, он объяснял Молли, что если каким-то чудом ей повезет, и зрение ее восстановится хо­тя бы частично, ей нужно будет учиться видеть, и что это будет чудовищно трудным делом.

Объяснял он это так. Она знала десятки цветов, но видеть их она не могла, зрение в этом не уча­ствовало. Она узнавала цветы, когда их трогала и нюхала, потому что осязательные энграммы были у нее в мозгу с детства. Но если бы ей не дать до них дотронуться или понюхать, она не отличила бы один от другого, не отличила бы да­же цветок от футбольного мяча. А как ей отли­чить-то?

И как интересно, Боже, как интересно, ту же про­блему обсуждали триста лет назад два филосо­фа - Уильям Молюно и его друг Джон Локк. Пред­ставить себе только, где я прочел про это - в журнале «Сделай сам». Потрясающая штука эта философия, абсолютно потрясающая. Так или иначе - жили мы на даче. Если ты слепой, гово­рил Молюно, - он был, между прочим, ирландец, и у него жена была слепая - если ты слепой, ты можешь научиться отличать куб от шара через осязание, трогая их. Так? Так. Теперь, предполо­жим, что у тебя неожиданно частично восстанови­лось зрение, сможешь ли ты... только с помощью зрения, не осязая, не трогая предметы... сможешь ли ты сказать, который из них куб, а который шар? Прости друг, говорил Локк - между прочим, он ходил в Вестминстерскую школу, и его часто по­роли - прости, друг, ты не сможешь в таком слу­чае отличить один предмет от другого.

Теперь. Как вы думаете, кто еще участвует в этой дискуссии? Не кто иной как еще один философ, Джордж Беркли, тот, что написал эссе под загла­вием «Эссе относительно новой теории виде­ния». Между прочим, тоже ирландец - епископ Беркли. Вообще-то, когда я говорю - епископ участвует в дискуссии, то надо иметь в виду, что его эссе вышло только спустя семнадцать лет после дискуссии между Локком и Молюно. Так или иначе - жили мы на даче. Когда проблема была поставлена перед Лордом Епископом, он пришел к такому же выводу, как и его друзья. Но он пошел даже дальше. Он сказал, что между миром осязания и миром зрения совсем нет обя­зательной связи и что установить связь между этими двумя мирами можно только практикой, через опыт, только через узнавание этой связи. Это то, что, на самом деле, Райс сказал Молли триста лет спустя. Что мы рождаемся с пятью чувствами, и что с помощью информации, кото­рую они нам дают, строим с момента нашего рождения зрительный мир - мир предметов, идей и смыслов. Этот мир не рождается вместе с на­ми, говорил он. Мы создаем его сами - через опыт, через память, устанавливая категории с помощью внутренних связей. Так вот, у Молли зрение было только в течение десяти месяцев, и то, что она тогда видела, возможно, забылось. Поэтому, если бы ее зрение восстановилось, все надо было бы узнавать заново: ей надо было бы учиться видеть. Ей бы надо было создать целый набор зрительных энграмм, а затем, затем уста­новить связи между новыми отпечатками памя­ти и осязательными энграммами, которыми она уже владела. Можно сказать по-другому: ей надо было бы создать целый новый мир.

Боже, как я во все это впутался? Козы! Энграммы! Каждую ночь в три часа, пропади оно все пропадом! Вот послушайте: три с половиной го­да на этом проклятом острове, и двадцать пять килограммов моего веса как не бывало. А сыра -ни грамма, вот и все!

Но это меня не очень-то и расстраивало. В Инис Бейг я поехал не за состоянием. Бог знает, за­чем я туда поехал. Бог знает, зачем я потратил жизнь на десятки сумасшедших проектов. Чок­нутся можно... Билли Хьюз... Билли Хьюз - это мой старый приятель... Билли говорит, что в ме­ня словно черт вселился, всегда ищу... чего-нибудь...

Так или иначе жили мы на даче. Вспомним снова на минуточку нашего друга, который знал, что такое куб на ощупь, но терпел фиаско, как только пытался назвать предмет с помощью одного зре­ния. Райе много рассказывал Молли о таких ве­щах. Он сказал, что у неврологов есть термин для определения подобного состояния - когда люди видят, но не знают, что это такое, не могут узнать то, что они видят. Оказывается, впервые этот термин в этом контексте был употреблен Фрейдом. Он сказал, что людей в подобном со­стоянии называют агностиками. Да. Агностика­ми. Странно. Потому что я-то всегда думал, что это слово связано с тем, веришь ли ты во что-то или не веришь.

Молли. Мне не понравился мистер Райс, когда я в первый раз увидела его. Но со временем он стал мне нравиться. Думаю, потому, что я ему доверяла. Фрэнк никогда не испытывал к нему теплых чувств. Наверно, он отталкивал его тем, как разговаривал с ним. Мне казалось, что не­смотря на его уверенность... в нем было что-то, что делало его неуверенным. О нем говорили, как о самом блестящем офталь­мологе в стране. Он работал в самых лучших глаз­ных клиниках мира - в Америке, Японии, Герма­нии. Женат был на швейцарке. У них было две дочери. Потом жена ушла от него - судя по сплет­ням, ушла с его коллегой из Нью-Йорка. Дочки жили с ее родителями в Женеве. Дальше в тече­ние многих лет никто ничего о нем не слышал. Говорят, у него был нервный срыв, будто он рабо­тал простым чернорабочим в Боливии, потом дер­жал пивнушку в Глазго. Так или иначе в один пре­красный день он появился здесь в Бэллибэг, по­лучил место в больнице, снял домик на окраине города. Жил один и делал все сам по дому. Не­множко гулял. Немножко увлекался рыбной лов­лей на мотылька - Фрэнк говорил, что на него приятно было смотреть, когда он ловил рыбу. Го­ворили, что он был немного колючим, немного за­носчивым, но это, может быть, оттого, что он мало общался с людьми. Конечно, такой блестящий че­ловек никогда не предполагал, что окажется в про­винциальной больнице на северо-западе Донегала. Когда я пыталась представить себе его внеш­ность, в своем воображении я видела человека в состоянии крайней растерянности. Мне он нравился, может быть, потому, что был единственным из всех, кто осматривал меня в течение многих лет... он был единственным, кто не пытал меня и не задавал самого трудного во­проса: как чувствует себя человек в состоянии слепоты - я думаю, он сам знал ответ. Другие мучили меня вопросами, что для меня значило понятие цвета, пространства или понятие рас­стояния. Вы живете в мире осязания, мире тактильности, говорили они бывало. Вы целиком за­висите от тактильных ощущений, от узнавания форм вещей через осязание. Скажите нам: что такое ваш мир в сравнении с миром остальных, с миром, в котором вы могли бы жить вместе с нами, если бы у вас было, в том числе, и зритель­ное восприятие?

Он таких вопросов мне не задавал. Один только раз спросил меня, волнуюсь ли я или пугаюсь при мысли о возможности видеть. Это, безус­ловно, волнует Фрэнка, сказала я. Но почему это должно пугать меня? Я знаю, глупый вопрос, ска­зал он. Очень глупый.

Ну в самом деле, почему это должно пугать ме­ня? И как мне ответить на все другие вопросы? Я знаю только свой мир. Я никогда не думала о нем как об ущербном. Были свои минусы, конеч­но. Но в тот период я никогда не чувствовала себя ущемленной. И мистер Райе это знал.

Ну как я могла рассказать всем другим врачам о том, сколько радости приносил мне мой мир? Работа, радио, прогулки, музыка, катание на ве­лосипеде. И особенно плавание. О, вы не пред­ставляете себе, какое удовольствие доставляло мне плавание. Я думала - знаю, глупо так ду­мать - но я, действительно, полагала, что полу­чаю от плавания больше удовольствия, больше наслаждения, чем зрячие. Ты отдаешься этому переживанию вся - каждая пора открыта и жаж­дет встречи с миром чистых ощущений, только ощущений, ощущений, которым зрение ничего бы не прибавило - переживание от прикосновения, от осязания; быстрое и ритмичное движение сквозь обволакивающий тебя мир; чувство такой уверенности, такого освобождения, такой гар­монии... Нет, не передать той радости от плава­ния. Я думала много раз, что другие вокруг меня в бассейне, все зрячие, они не получали столько удовольствия именно потому, что видели, пото­му что зрение некоторым образом ограничивало их ощущение; и что если бы они знали, каким полным было мое удовольствие, они должны бы были завидовать, непременно, должны бы были завидовать мне.

Наверно, глупо вышло. Конечно, глупо. Я пыта­лась объяснить мистеру Райсу, что я чувство­вала.

«Я знаю, что Вы имеете в виду», - сказал он. Думаю, он знал.

Да, может быть, он был немного напыщен. А вре­менами даже саркастичен. Фрэнк говорил, что он совсем не был растерян. Никогда. И отец мой не был растерян... Хотя его лица я никогда не видела.

Мистер Райс. При теперешнем состоянии ме­дицины для людей слепых от рождения, клиниче­ски слепых, сделать ничего нельзя. Их сетчатки абсолютно нечувствительны к свету и поэтому не функциональны. Случаев излечения от клини­ческой слепоты не зарегистрировано. Молли Суини не была рождена слепой. Она была функционально слепа и в течение сорока лет жи­ла в мире слепоты. Она не была клинически сле­пой: ее сетчатка не потеряла полностью чувст­вительности к свету. Вот даже ее муж, Мистер Педагог-Самоучка, твердил мне без конца, что она замечает тень от его руки. Поэтому в теории, возможно, чисто теоретиче­ски ее случай не был безнадежен. Но я все-таки заострил ее и мужа внимание на имеющейся у нас статистике, и статистика эта не обнадежи­вала. Число известных нам случаев... число слу­чаев восстановления зрения при потере его вско­ре после рождения за последние десять веков не превышает двадцати. Двадцать человек за ты­сячу лет.

Я знаю, она мне верила. Совсем не уверен, что Фрэнк Константин верил.

Так или иначе, после первого поверхностного осмотра у меня дома я решил привести ее в кли­нику для анализов.

Фрэнк. Конечно, как только Райс произнес сво­им наглым голосом «В теории... в теории... в теории возможно, в теории... возможно... возмож­но...» это во время их первой встречи... после нескольких общих вопросов и быстрого осмотра -это было в десять утра в их доме... никогда не забуду... в передней комнате домика, который он снимал... камин не горел... стоял поднос с ос­татками ужина... чайник, корки хлеба, кувшин с трещиной... ну, конечно, голова к черту разрыва­лась на части. Просто раз-ры-ва-лась! Молли будет видеть! Я знал это! Несмотря на все его «возможно»! Вне всяких сомнений! Но­вый мир - новая жизнь! Новая жизнь для нас обоих!

Чудо Молли Суини. Дар зрения возвращен немо­лодой женщине... «Мне подарили новый мир», - говорит Миссис Суини.. Безработный муж, не стесняясь, плачет... А почему бы и нет? О Боже... Зрение...

Как-то вечером я видел по телевидению авст­рийского психиатра. Блестящий человек. Блестя­щая лекция. Он сказал, что когда мозг встреча­ется с ситуацией исключительной напряженно­сти - в момент ужаса, экстаза, трагедии - чтобы защитить себя от перегрузок, от перенапряже­ния, он, мозг, отключается и обращает внима­ние на какую-нибудь маловажную деталь, свя­занную с его опытом.

И он был прав. Точно знаю, что прав. Потому что в то утро, в той передней комнате холодного до­ма - после минуты уверенности в результате, после мгновения какого-то озарения - мой мозг застыл, смешался, и я мог лишь почувствовать, как от Раиса исходил запах только что выпитого виски. Ну, разве не удивительно, в десять-то ут­ра, и я не мог удержаться от того, чтобы не ска­зать Молли: «Ты чувствуешь запах виски? От не­го просто несет виски!» Смешно...

Мистер Райс. Анализы показали, что на обоих глазах у нее была сильная катаракта. Но это бы­ло не главной проблемой. У нее была также ретинитис пигментоза, что означает обесцвечива­ние сетчатки. По всей вероятности, сетчатка не функционировала с пользой для зрения. Неуди­вительно, что другие доктора отказались что-ли­бо делать.

Были также следы старой болезни. Но что вселя­ло надежду - если оптимистично смотреть на вещи - так это то, что на тот момент никакой болезни у нее не было. Так что, если бы я решил оперировать и если бы операция даже частично была успешной, ее зрение, как бы ни нарушено оно было, должно бы остаться стабильным до конца жизни. Итак, в теории...

Фрэнк. Утром в четверг 7 октября он опериро­вал ее на правом глазу, чтобы удалить катаракту и приживить новые линзы.

Мне сказали не приходить к ней до следующего дня, потому что ее глаз будет перевязан и ей нужен максимальный покой и тишина. Естест­венно, конечно...

Удивительная вещь случилась в ту ночь, когда я один был дома. Мне позвонили из Лондона, зво­нил приятель, которого я знал в Нигерии много лет назад. По фамилии Уинтерман, Дик Уинтерман. Он звал меня организовать и руководить колонной с продовольствием для Эфиопии. Мол, интересует ли это меня?

Конечно, меня это интересовало. Впервые за много месяцев мне предложили работу. Но в тот момент... Боже, ну как я тогда мог поехать? Молли была на пороге новой жизни. Теперь мне надо было быть с ней. Так или иначе, как я сказал то­гда Дику, беззаботные деньки прошли.

Все равно хорошо, что тебя вспомнили. И что вспомнили ночью - я считал, что это хорошее предзнаменование.

Мистер Райе. Мне стыдно признаться, что за ка­кую-нибудь неделю я пересек границу и очутился снова в мире фантазии. Как только я решил, что я буду оперировать Молли, меня охватило непре­одолимое желание - меня толкала головокружи­тельная, распирающая, всепоглощающая, опья­няющая сила позвонить и Роджеру Блюмштайну в Нью-Йорке, и Гансу Гирдеру в Берлине, и Хироко Матоба в Киото, даже Мурнэму в Дублине и сооб­щить им, что я собираюсь делать. Да, да, особенно старому Мурнэму в Дублине, чтобы сказать: «Это Пэдди Райе, профессор. Конечно, Вы помните его? Вы как-то назвали его великим проходимцем -да, правда, все вокруг хихикали над этим. Так вот, он работает теперь в занюханой больнице в Донегале. И я подозреваю, я думаю, я полагаю, что Пэдди Райе, без всяких на то оснований, делает страшный шаг, профессор. У него есть пациент­ка, ослепшая сорок лет назад. Так вот знаете что? Он собирается возвратить ей зрение - это будет двадцать первый случай за более чем тысячу лет? И впервые в ее жизни - как там говорится в Еван­гелие от Святого Марка? - впервые в жизни она „увидит проходящих людей, как деревья"».

Белая горячка... гордыня... знак неповиновения великого проходимца... последний, смешной рос­черк. Боже ты мой, столько шуму из-за обычной операции по поводу катаракты?

Конечно, я никому не звонил. Вместо этого я на­писал двум своим дочерям, Айслинг и Хельге, в Женеву и вложил в конверт сколько у меня было денег. Затем написал Марии, бывшей жене, в Нью-Йорк, как ни говори еще одно откровенное письмо, полное искренности и скучной честно­сти. Я написал ей, что очень занят, что пребываю в хорошем настроении и что сейчас связан с од­ним сложным случаем в моей практике, необыч­ным в некоторых отношениях.

Затем приготовил ужин; немного выпил; заснул в кресле. Проснулся в четыре утра, мое обычное время, и сел ждать наступления дня, снова и сно­ва повторяя самому себе: «Зачем так волновать­ся по поводу этого случая? Ты же удаляешь ка­таракты каждый день, так ведь? И разве не прав этот муж-самоучка? (Зло.) Ну, бог ты мой, что ей терять? Нечего! Ровным счетом нечего!»

Молли. Какая у нас вечеринка была накануне опе­рации! Гости разошлись лишь в три утра. О боже! А мне надо было быть в десять в больнице - и ничего не есть перед этим. Фрэнк хотел взять такси, а я сказала, что надо пойти пешком, чтобы алкоголь ушел из организма.

Вообще-то мы ничего специально не делали в тот вечер. Зашли несколько соседей, чтобы пожелать мне удачи; затем еще несколько; а дальше Фрэнк сказал: «Эй, вы? Это начинает походить на похо­роны?» И он убежал в магазин. Принес массу спиртного.

Кто был у нас? С этой стороны сидели Тони и Бетти с их малышкой Молли, они назвали ее так в мою честь, она тогда едва начинала ходить. С той стороны сидели Куинны, Джек и Мэри. Джек по какой-то причине не пил, а Мэри, конечно, пи­ла; ситуация была деликатная. Был еще старый мистер 0'Нил из дома напротив, он в первый раз появился на людях три месяца спустя после смерти жены Луизы. Фрэнк подошел к нему и сказал, что он зачахнет, если не возьмет себя в руки. Так или иначе, выпив две или три бутылки пива, что, выдумаете, вытворил мистер 0'Нил? Он карабкается на стол и начинает декламиро­вать «Мальчишки кутили в салоне Маламута» - может, я неточно произношу название! Да! Тот самый мистер 0'Нил, скорбящий вдовец. И он так все это серьезно разыгрывал. И мы все, ко­нечно, начали хихикать. И чем больше мы хихика­ли, тем мелодраматичней он становился. К тому времени, когда он дошел до строчки «Та, что по­целовала его и стибрила кошелек, звалась Лу» -Лу - это Луиза, он всегда звал свою покойную жену Лу - словом, к тому моменту мы все уже лежали от хохота. Он пришел в ярость. Надулся и долго сидел в углу. О боже!

Кто еще был там? Билл Хьюз, старый холостяк, приятель Фрэнка. Много лет назад они с Фрэнком взяли ссуду и купили сорок ульев. Но как я пони­маю, у них из этого ничего не вышло. Еще Дороти и Джойс, они физиотерапевты в больнице. Да, и Том Маглафлин, еще один холостяк, приятель Фрэнка. Он здорово играет на скрипке, этот Том. Ну и, конечно, Рита, Рита Кэрнс, моя самая старая и самая близкая подруга. Рита, возможно, знает меня лучше, чем кто-либо другой.

Много шутили по поводу того, что нас было три­надцать, включая малыша. А Билли Хьюз, кото­рый хорошо поднабрался к моменту, когда при­шел к нам, предложил, чтобы Джек - он сидел с той стороны - может быть, Джек совершит при­личный поступок и добровольно покинет вечерин­ку, коль скоро он в плохом настроении и все равно не пьет. И Мэри, жена Джека, она сказала, что это самая блестящая идея за весь вечер. Тучи еще более сгустились.

Посреди ночи - должно быть было уже два часа - знаете, меня осенила мысль. Вот здесь мы собрались вместе, все друзья, весело проводим время; почему бы нам не позвонить Мистеру Райсу и не позвать его к нам? Он же тоже был наш друг? Я направилась к телефону и набрала но­мер. Но Фрэнк, слава богу, Фрэнк вырвал у меня трубку до того, как тот успел ответить. Пред­ставьте себе, как было бы неловко!

Так или иначе, мы болтали, крутили пленки, пели и пили. Тони и Бетти, что сидели с этой стороны, родители Молли, они пели «Все, что ты можешь делать, я делаю лучше», - и вдруг в их отношени­ях почувствовалась такая напряженность, кото­рую специально не изобразишь. Дороти и Джойс, как обычно, копировали Лорел и Гарди. Билли Хьюз, тот самый пчеловод, рассказывал анекдо­ты, понятные только ему и Фрэнку. И, как обычно, Рита, Рита Кэрнс, пела «Часто в ночной тиши», ее коронный номер на вечеринках. Отец мой, быва­ло, тоже пел эту песню. У нее нежный голос, на­стоящий детский голос, и она поет ее красиво. Обычно, по окончании песни, так она мне расска­зывает, она одновременно кивает головой, улы­бается и плачет. Вот что она такое. «Расстрел Дэ­на МакГрю»! Так называется поэма мистера 0'Нила! Бедный мистер 0'Нил. Кто-то недавно сказал мне, что он в доме для престарелых.

Вскоре после полуночи - задолго до идеи позво­нить мистеру Раису-Том Маклафин, Том-скри­пач, сыграл «Плач по Лимерику»! Он сыграл это мягко, нежно. И вдруг, вдруг я почувствовала себя совершенно покинутой. Может, под влия­нием песни «В ночной тиши», которую Рита спела до этого. Или, может, это потому, что все хра­нили молчание о следующем дне или о том, как может пройти операция. И так как ничего не го­ворили по этому поводу, все становилось нере­альным, безумным. Или, может быть, это было оттого, что я боялась: если все выйдет так, как надеялись Фрэнк и мистер Райе, я боялась, что я не буду знать этих людей такими, какими я знаю их сейчас, знать так, как могу знать только я, знать то особое чувство, что каждый из них излучал для меня; и зная так каждого в отдельности, чувст­вуя каждого в отдельности, я думала, буду ли я еще с ними так близка, как сейчас.

И тогда с неожиданной злостью я подумала: за­чем я иду на эту операцию? Делаю я это не по своей воле. В таком случае, почему это со мной происходит? Меня используют. Конечно, я дове­ряю Фрэнку. Конечно, я доверяю мистеру Раису. Но откуда им знать, что они отнимают у меня? Откуда они знают, что они мне дают? Они не знают. Не могут знать. А я что-нибудь приобре­таю? Что-нибудь? Хоть что-нибудь?

И тогда я поняла, вдруг поняла, почему я чувст­вовала себя покинутой. Это был страх изгнания, страх, что меня ушлют далеко. Это была безыс­ходная тоска по дому. А дальше случилось что-то странное. Как только

Том сыграл последнюю ноту «Плача по Лимери­ку», я вдруг очутилась посреди гостиной, крича:

«Джигу, Том! Безумную, быструю джигу!» И как только он начал играть, я закричала, нет, взвизг­нула: «Ну, смотрите! Я вам говорю - смотрите!» И в порыве гнева и с вызовом я отплясывала этот дикий и яростный танец, двигаясь по кругу в ком­нате, затем вышла в холл, затем в кухню, затем снова вернулась в комнату и сделала третий круг. Это был безумный, дикий и неистовый танец. И я не испытывала ни малейшей робости или стесне­ния, я не сделала ни одной ошибки. Не уронила ни одной рюмки, никого не задела. Пробиралась ме­жду всеми гостями, совершала прыжки между стульями и табуретками, и подушками, и бутылка­ми, и рюмками с абсолютной уверенностью. Пока Фрэнк не сказал что-то Тому и не остановил его. Бог знает, как я не разбилась и не ушибла кого-нибудь. Это ведь длилось так долго. Смотреть на это, наверно, страшно было, потому что, когда я остановилась, в комнате все притихли.

Фрэнк что-то прошептал мне. Не знаю, что он сказал мне - я вдруг растерялась, забеспокои­лась и испугалась. Помню только, как закричала:

«Рита? Где ты, Рита?»

«Здесь у окна», - сказала она. Я споткнулась, ощупью дошла до нее и села рядом. «Иди сюда, дорогая, - сказала она. - Больше этого не бу­дет. Тебе нельзя плакать. Только мне разреша­ется спеть и заплакать.»

Мистер Райс. В ночь перед операцией на Молли Суини я думал о разгаре того лета, когда мне было тридцать два года. Каир. Еще одна лекция, еще одна конференция, еще один шикарный отель. Как всегда, встретились мы в полном со­ставе: Роджер Блюмштайн из Нью-Йорка, Ганс Гирдер из Берлина, Хирото Матоба из Киото и я. Метеоры. Молодые турки. Четыре наездника. Ос­ло в прошлом месяце. На следующей неделе Хельсинки. А потом Париж. Яркая, роскошная жизнь. Сияющие, восходящие звезды.

Мария оставила детей с родителями в Женеве и приехала к нам. Все еще бледная и прозрачная после родов Хельги. И такая красивая. У нас был торжественный ужин в день ее приезда. Роджер был тамадой. Произносил тосты в ее честь с обычной элегантностью. Назвал ее нашей Вене­рой, нет, нашей Галатеей. Она улыбнулась сво­ей загадочной улыбкой и сказала, что каждый из нас для нее Икар.

Ненасытные годы. Работа. Аэропорты. Ужины. Смех. Операционные. Конференции. Сплетни. Публикации. Профессиональная ревность и не­обходимая бдительность. Безжалостное самосо­жжение. Но в первую очередь - голод по свер­шению, жажда чего-то добиться. Осколки воспоминаний пришли в ту ночь перед операцией на Молли Суини во вторник 7 октяб­ря. Я немного выпил. Нет, выпил я много. Огонь в камине погас. Я то засыпал, то просыпался. Затем зазвонил телефон, тревожный звонок в два часа ночи. Пока я подходил к телефону, чтобы взять трубку, телефон перестал звонить. Наверно, ошиб­лись номером.

Я еще выпил, сел перед потухшим огнем и в со­тый раз пережил другой телефонный звонок. Это было тоже рано утром. В Каире. В разгар лета, когда мне было тридцать два. Звонил Роджер Блюмштайн. Блестящий Роджер. Предатель-Икар. Звонил мне, чтобы сказать, что они с Марией садятся на самолет и летят в Нью-Йорк. Безумно полюбили друг друга. Через не­сколько дней сообщат о себе. Он очень сожалел, что должен был мне все это сказать. Надеялся, что со временем я увижу ситуацию их глазами и все пойму. И повесил трубку. Сознание было парализовано. Все, что я мог при­думать, было: он путает две вещи - увидеть и по­нять. Будет тебе, Блюмштайн. Увидеть не озна­чает понять.

Ты сам знаешь это! Не говори вздора, братец! Затем... затем... о, Иисус, Мария... Фрэнк. Как раз когда я был готов лечь спать в ту ночь - как раз в ту ночь во вторник, когда позвонил Дик Уинтермэн - в ночь перед операцией я был готов уже лечь в постель, как вдруг вспомнил:

Эфиопия - это Абиссиния! Абиссиния - это Эфио­пия! Это одно и то же! Эфиопия - новое название Абиссинии! Боже, ведь всего год назад Нэйшенел Джиографик опубликовал блестящую статью со всеми этими потрясающими фотографиями. Боже ты мой, я же могу написать книгу об Эфио­пии! Безусловно, это самая интересная страна в мире! Вот послушайте самый интересный факт о происхождении названия, названия Абиссиния. Слово «Абиссиния» произошло от слова «хабеш», хабеш в свою очередь означает «смешанный» - что говорит о смешанном по происхождению со­ставе населения. Но что интересно, что интерес­но, народ всегда называл себя эфиопами, они ни­когда не называли себя абиссинцами, потому что всегда считали, что Абиссиния и абиссинцы уни­зительные названия, они не хотели, чтобы их счи­тали смешением народов! Так что теперь офици­альное название страны то, как себя называл все­гда народ, - Эфиопия. Удивительно!

Но, конечно, Дику я вынужден был отказать. Я уже говорил об этом. Беззаботные дни прошли. Молли вот-вот обретет новый мир; и у меня та­кое чувство - глупо, я знаю, - но у меня чувство, что, может быть, я тоже обрету новый мир. Все равно жалко, конечно, упустить Абиссинию -единственное место во всем мире, о котором я мечтал, призрачное желание, фантазия. Жалко упустить.

Не надо было тебе, Дик Уинтермэн, обольщать меня этим. Черт побери, сердце прямо надры­вается.

Молли. Я так хорошо помню тот день, когда Фрэнк первый раз пришел в клуб здоровья. То­гда впервые я его увидела. У меня был перерыв, я пила кофе. В пятницу днем. О нем я слыхала уже много лет. Рита Кэрнс встре­чалась время от времени с Билли Хьюзом, его приятелем, и я слышала, как они упоминали его имя. Она никогда ничего плохого о нем не гово­рила; но когда он появился, мне показалось, что я его представляла себе немного... другим.

Так или иначе, в ту пятницу он пришел в клуб, Рита познакомила меня с ним, и мы поболтали. И во время этого десятиминутного перерыва он толковал об изучении нерки, в Орегоне известной под названием голубоспинки, а на Аляске - крас­ной рыбы, говорил он и о своем плане разведения этой рыбы в Ирландии, потому что от нее бывает меньше всего отходов при переработке.

Когда он ушел, я сказала Рите, что впервые встре­чаю такого энтузиаста. Рита лаконично ответи­ла: «Боже, кому нужен этот энтузиазм, если он ни о чем не говорит, кроме как о своих голубоспинках».

Так или иначе, через десять минут после того как он ушел, зазвонил телефон. Можем ли мы встре­титься вечером? В субботу? В воскресенье? Мо­жет, погуляем вместе, поужинаем, сходим на кон­церт? Или просто поболтаем?

Я попросила позвонить его в следующую пятницу. Всю неделю я много думала о нем. Наверно, он был первым мужчиной, которого я хорошо знала -не считая моего отца. И мне нравилась его энер­гия. Мне нравился его энтузиазм. Мне нрави­лась его страсть. И может быть, больше всего мне нравилось то, что он был совсем не такой, как мой отец.

Фрэнк. Всю неделю я провел в библиотеке - неделю после первой встречи с ней - целую не­делю, погружаясь в книги, энциклопедии, журна­лы, статьи, все что попадалось, все, что мог най­ти о глазах, зрении, глазных болезнях и слепоте. Увлекательно. Я не могу сказать вам до чего ув­лекательно. Я выглядываю из окна спальни и од­ним взглядом вижу палисадник, а за ним дорогу, машины, автобусы, теннисные корты вдали, на которых играют люди, и холмы за ними. Все-все эти детали и десятки других – все это мы видим через мгновенное, полноценное воспри­ятие. Молли же не воспринимает мир мгновен­но, полноценно. Она создает мир из последова­тельного ряда впечатлений, которые появляют­ся во времени одно за другим. Например, она знает, что это столовый нож, потому что она вна­чале потрогает ручку, затем - лезвие, далее - острый конец. Последовательно. Во времени. Что это за предмет? Это уши. Это тело, покрытое мехом. Это лапы. Это длинный хвост. А, кошка! Последовательно. Одно за другим.

Правильно? Правильно. Теперь личный вопрос. Ты приглашаешь эту молодую леди провести с тобой вечер. Что будет идеальным в смысле раз­влечения для такой, как она? Ужин? Концерт? Прогулка? Или поплавать вместе? Билл Хьюз го­ворит, что она чудесно плавает. (Он отрицатель­но качает головой.)

Неделя в библиотеке вознаграждает. Знаю сра­зу же ответ. Танцы. Пригласи ее на танцы. При ее недуге это абсолютно совершенный вид от­дыха. Забудь о пространстве, расстоянии, кто близко, кто далеко, кто приближается. Забудь о времени. Это не последовательный ряд событий. Это одно непрерывное, прекрасное переживание. Одно не переходит в другое. Есть только настоя­щий момент. За ним ничего не следует. Я – твои глаза, твои уши, твоя точка опоры, твое чувство пространства. Доверься мне. Танцы. Это очевидно.

Шмыгнул в телефонную будку и спросил, не пой­дет ли она со мной на танцы в клуб туристов в следующую субботу. Народу будет немного, ска­зал я; больше похоже будет на вечеринку. Ну, как? Молчание.

Мы пригласим Билли и Риту, нас будет четверо, мы попросим для нас столик и будем веселиться. В ответ ни слова. Пожалуйста, Молли.

В глубине души я, на самом деле-то, не надеял­ся, что она скажет «да». Господи, а с чего ей соглашаться? Не слишком молод. Нет профес­сии. Нет работы. Нет и перспективы получить ее. Две комнатушки над кондитерской Келли. Да и не то чтоб Рудольф Валентино. А когда она заго­ворила все-таки, когда она очень вежливо сказа­ла: «Спасибо, Фрэнк. Я с удовольствием пойду», знаете, что я ответил? - «Ну, вот и отлично то­гда. Порядок».

Но я дал обет самому себе тогда в телефонной будке, дал вот тотчас же обет, что в субботу вече­ром я не раскрою свою глотку - глотку? - боже ж ты мой, просто пасть! Я ни разу не открою ее весь вечер, да что там вечер, всю неделю. Кстати о Валентине, на самом деле Валентино сам-то не был Адонисом. Среднего роста, не особенно-то и красив, среднего таланта. И если бы он не умер таким молодым - в 1926 году - ему был только 31 год - и при таких таинствен­ных обстоятельствах, которые так и не были рас­крыты, - он никогда бы не стал кумиром. Хотя киностудии так усердно старались... Так или иначе...

Молли. Рита, как всегда, была удивительной. Она вымыла мне голову, мои противные никудышные волосы - ничего не могу с ними сделать - вымы­ла их особым шампунем, который сама пригото­вила. Затем убрала волосы с моего лица, собра­ла их наверху, вот здесь, и воткнула в них краси­вый мамин гребень. Дала мне свои черные туф­ли и новое шерстяное платье, которое купила к свадьбе своего брата.

«Все-таки чего-то не хватает, - сказала она. - Ты все еще напоминаешь мне мою тетку Мэдж. Вот - надень их.» Она сняла с себя сережки и надела их мне. «Вот так, - сказала она. - Убийственно. Фрэнк Константин, ты попался на крючок!»

Фрэнк. Это был лучший момент ее жизни. Она знала, что так и будет. Мы не пропустили ни од­ного танца. Пели все песни что есть мочи. Съели огромный ужин. Даже выиграли приз: печенье в жестяной коробке и бутылку албанского вина. За самбу. Я когда-то хорошо танцевал самбу. Танцевать. Это я умел. Я ей все объяснил, как надо. Она со всем соглашалась. Боже ты мой, она ни слова не говорила - просто сияла.

Молли. Это случилось в конце вечера - мы тан­цевали старинный вальс - и вдруг он мне ска­зал: «Ты такая красивая женщина, Молли». Никто ничего подобного мне раньше не говорил. Я боялась, что заплачу. Не успела я вымолвить и слова, как он пустился рассуждать: «Конечно, я знаю, что сама мысль о внешности, о том, как выглядят вещи, не может иметь большого смыс­ла для тебя. Это я понимаю. И, может быть, в душе ты философ-скептик, потому что ты под­вергаешь сомнению не только саму идею внеш­ности, но и само существование внешней ре­альности. Так ведь, Молли?»

Бог не даст мне соврать... как только последний танец в туристском клубе... неторопливый, ста­ринный вальс...

И я знала в тот вечер, что он попросит меня вый­ти за него замуж. Потому что я ему нравилась -я знала это точно. А еще к тому же моя слепота -о, да, это ему совсем вскружило голову. Он не мог устоять против чего-то особенного, стран­ного. Он всегда хотел поймать жар-птицу, а она, ему казалось, притаилась где-то в укромном мес­те. От этого, наверно, он был таким неуемным. Рита сказала, что это было неизбежно, он дол­жен был сделать мне предложение. «Все сдела­ны из одного теста, дорогая: пчелы - киты - иран­ские козы - Молли Суини...» Может, она была права. И я то уж знала после того вечера в туристском клубе, что если он попросит меня выйти за него замуж, то я, не раздумывая долго, скажу ему «да».

Мистер Райс. В день операции я стоял у окна своего кабинета и видел, как они шли по дорож­ке к больнице. Погода разбушевалась в то утро, дождь хлестал по окнам.

Она была без палочки и не держалась за его ру­ку. Шла энергично с обычной уверенностью, вы­соко держа голову, на лице выражение тревоги и нетерпения. В правой руке серый мешок со спаль­ными вещами.

Он шел слева. На открытом пространстве в по­тертом пальто и шапке он выглядел маленьким;

руки держал за спиной, смотрел в землю, голову нагнул, прячась от ветра, вид у него был какой-то отрешенный. Ни следа уверенности, возбужде­ния, неукротимой энергии.

И я подумал: неужели, действительно, они такая неподходящая пара? Думал я еще и о том, с каки­ми надеждами они шли ко мне. Скромными? Ре­альными? Или абсолютно фантастическими? Ко­нечно, конечно, надежды их были из области фан­тастики.

И вдруг неожиданно для себя я так страстно и абсолютно бескорыстно захотел больше всего на свете, чтобы их чрезмерные надежды оправ­дались, чтобы я мог для них свершить чудо. И я шепнул Гансу Гирдеру и Матоба, и Мурнэму, и Блюмштайну - да, Блюмштайну тоже! - собрать­ся вокруг меня сегодня утром и успокоить мою трясущуюся руку, и наделить меня тончайшим мастерством.

Потому что когда я смотрел, как они приближа­лись к больнице в то разбушевавшееся утро, и видел одного, готового к испытаниям, другого, согнутого под их тяжестью, меня вдруг охватила тревога за них обоих. Потому что я боялся - хотя она отдавала себя в руки лучшим специалистам во всем мире, способным совершить для нее чудо, именно потому, что она была в руках луч­ших в мире специалистов - я испугался, я вдруг понял, что эта мужественная женщина могла все, все потерять.

АКТ ВТОРОЙ

Молли. В то утро, когда мне должны были снять бинты, больничная сестра в течение получаса го­товила меня к встрече с мистером Райсом. В общем-то она не обязана это делать, говорила она, но в великий для меня день я должна выгля­деть наилучшим образом, и она рада была по­мочь мне.

Она протерла мое лицо и руки губкой. Заставила меня еще раз вычистить зубы. А губы я накраси­ла - ну хотя бы ради сегодняшнего дня? С божь­ей помощью причесала меня наилучшим обра­зом, насколько позволяли волосы. Затем взгля­нула на мои ногти и решила, что их хорошо бы слегка покрыть прозрачным лаком. Расправила бант спереди на ночной рубашке и поправила воротник на халате. Потом дотронулась до запя­стья моей правой и левой руки пробочкой от сво­их очень дорогих ей духов - подарок ее кузена из Парижа. Наконец, отошла немного назад и, ог­лядев меня, сказала:

«Вот так. Теперь лучше. После сегодняшнего дня - если, конечно, все пройдет хорошо - ты поймешь, что тебе совсем не безразлична твоя внешность. Это происходит со всеми. Не нерв­ничай. Ты выглядишь прекрасно. Он появится с минуты на минуту.» Я спросила, где у них туалет. «В конце коридора. Последняя дверь направо. Я тебя провожу.»

«Нет, - сказала я. - Сама найду.» В туалет мне не нужно было. Я просто хотела совершить по­следнюю прогулку в своем привычном мире, са­ма - одна.

Я не знала, чего ожидать, когда снимут бинты. Может быть, я просто не разрешала себе думать об этом. Я знала, что в глубине души Фрэнк рас­считывал на чудо, что у меня будет абсолютное зрение, как у всех зрячих, хотя мистер Райс мно­го раз повторял, что мои глаза не могут обла­дать таким зрением. И я знала, на что надеялся мистер Райс: он надеялся на частичное зрение. «Для меня лично это было бы полнейшим успе­хом», - вот что он сказал. Но я уверена, он имел в виду, что такой результат был бы великим для всех нас.

Что касается меня, то если у меня и была какая-то надежда, так это, я полагаю, на то, что ни Фрэнк, ни мистер Райс не будут разочарованы, потому что для них это было так важно.

Нет, не совсем так. Да, я хотела видеть. Боже ты мой, конечно, я хотела видеть. Но на это я нико­гда не рассчитывала, даже в страшных снах мне это не снилось. Если уж и было у меня какое призрачное желание, фантазия в моей голове, так это было вот как. Что вот, может быть, каким-то образом я могла бы совершить экскурсию в эту страну зрячих; нет не жить там - а просто побывать там. И во время путешествия в эту стра­ну снова и снова, и снова пожирать все жадны­ми, ненасытными глазами. Объесться этими сверкающими картинами и удивительными ви­дами, пока я близко и досконально не буду знать каждую подробность - каждый океан, каждый лис­тик, каждое поле, каждую звезду, каждый цвето­чек. А затем, да, да, вернуться домой в свой мир, который я понимаю так, как понимаю его только я, вернуться туда навсегда. Нет, это не было даже призрачное желание. Про­сто глупая фантазия. И она мне снова пришла в голову, когда сестра прихорашивала меня для мистера Раиса. И я подумала про себя: словно я снова вернулась в свои школьные годы - одева­юсь для школьного пикника по случаю окончания года.

Когда, наконец, мистер Райе прибыл, по его бы­строму, поверхностному дыханию я поняла, что он больше нервничал, чем я. А затем, когда он снял бинты, его руки дрожали и не могли успоко­иться.

«Ну вот, - сказал он. - Сняли все. Какие ощуще­ния?»

«Прекрасные», - сказала я. Хотя я ничего не чув­ствовала. Бинты все сняты? Теперь, Молли. Не спеши. Скажи мне, что ты ви­дишь.»

Ничего. Совсем ничего. Затем из пустоты воз­никло размытое пятно. Дымка. Облако тумана. Смешение света, цвета, движения. Все это ни­чего не означало.

«Ну? - спросил он. - Что-нибудь видишь? Ну, хоть что-нибудь?»

Я подумала, не паникуй, голос идет от того лица, то пятно - это его лицо, посмотри на него. «Ну? Что-нибудь?»

Что-то движется, большое, белое. Сестра? И ли­нии, черные линии, вертикальны елинии. Кровать? Дверь?

«Что-нибудь, Молли?» Яркий свет, от которого больно. Окно, может быть? «Я держу свою руку перед твоими глазами, Молли. Ты видишь ее?»

Рыжеватое пятно перед лицом. Вращается. Растекается. Пульсирует. Спокойней. Сосре­доточься.

«Ты видишь мою руку?» «Полагаю, что... Я не уверена...» «Теперь я медленно двигаю рукой.» «Да...да...»

«Куда она движется?» «Да...»

«Куда она движется?»

«Да... я вижу ее... вверх и вниз... вверх и вниз... Да! Я вижу ее! Вижу! Да! Движется вверх и вниз! Да-да-да!»

«Прекрасно! - сказал он. - Абсолютно прекрас­но! Ты умная леди!»

И в его голосе был такой восторг. А у меня вдруг закружилась голова. И я на секунду подумала -на секунду мне показалось, что я упаду в обморок.

Фрэнк. Была какая-то неразбериха по поводу того, когда точно снимут бинты. По крайней мере, я был сбит с толку. Почему-то я решил, что их снимут в восемь часов утра, восьмого октяб­ря, на следующий день после операции. Это бы­ла среда, помню, потому что я посещал интен­сивные курсы по скоростному чтению, и мне на­до было в тот день поменять утренний урок на дневной.

Итак. Ровно восемь. Я сидел в больнице, весь разряженный - в хорошем костюме, начищен­ных ботинках, чистой рубашке, новом галстуке, с букетом цветов - в ожидании, когда меня позо­вут в палату.

В конце концов, меня позвали - без четверти двенадцать. Палата десять. Комната семнадцать. И, конечно, к этому времени я уже понял, что операция провалилась.

Постучал. Вошел. Райе был там. И больничная сестра, крошечная женщина. Был там также ка­кой-то индус, кажется нарколог. Как только я во­шел, он выскочил, не промолвив слова. И Молли. Она сидела с прямой спиной на белом стуле у кровати. Волосы были зачесаны назади собраны вот так, здесь. На ней был надет халат яркой расцветки, который одолжила ей Рита, и синие тапочки, подаренные мною на прошлый день рождения.

Под правым глазом у нее был след от синяка. Я подумал: как молодо она выглядит, и такая кра­сивая, такая красивая.

«Вот и она, - сказал Райс. - Ну, как она выгля­дит?»

«Она выглядит хорошо.»

«Хорошо? Она выглядит прекрасно! А почему бы и нет? Все прошло блестяще! Полный успех! Мож­но было только мечтать об этом!» Он был так возбужден, говорил просто, исчезла эта шикарность его выговора. Пританцовывал на подушечках пальцев. Взял меня за руку и по­тряс ее, как будто поздравлял меня. А больнич­ная сестра засмеялась и сказала: «Блестяще! Блестяще!», и в волнении уронила с кровати гра­фик состояния здоровья, и засмеялась еще силь­ное.

«Поговори с ней, - сказал Райс. - Скажи что-нибудь!»

«Ну, как ты?», - я спросил Молли. «Ты выглядишь прекрасно.» «Тебе нравится мой синяк?» «Я не заметил его», - ответил я, «Я чувствую себя прекрасно, - сказала она. - А как ты?»

«Что ты имеешь в виду?»

«Ты справился со всем по дому один вчера вече­ром?»

Мне показалось, что в тот момент и при тех об­стоятельствах вопрос был немножко странным. Так или иначе, Райс громко рассмеялся, и боль­ничная сестра, конечно, тоже. Мне и Молли при­шлось тоже засмеяться. Чтоб разрядить обста­новку, на самом деле... Райс сказал мне:

«Вы, кажется, хотели подарить даме цветы?» «Прости, - сказал я. - Я попросил Риту выбрать их. Она говорит - это твои любимые.»


 

Видела ли она их? Я не знал, что делать. Может,

мне следует взять ее руку и вложить в нее цветы? Я держал их перед ней. Она уверенно протянула руку и взяла цветы.

«Какие красивые, - сказала она. - Спасибо. Кра­сивые.»

Она держала их на вытянутой руке, прямо перед собой, поворачивая букет. Вдруг Райе сказал:

«Какого они цвета, Молли?» Она точно знала ответ. «Синие, - сказала она. - Разве не так?» «Конечно, так! А бумага? - спросил Райе. - В какого цвета бумагу они завернуты?» «Пожалуй... в желтую?»

«Да! Такты различаешь некоторые цвета! Отлич­но! В самом деле, отлично!» Больничная сестра захлопала в ладоши от вос­торга.

«Теперь - действительно трудный вопрос, я не уверен, что сам могу на него ответить. Какие это цветы?»

Она поднесла их вплотную к лицу. Опустила их вниз. Затем снова протянула руку с цветами. Она в упор смотрела на них - смотрела пристально -казалось это длилось вечность. По движению ее рта я видел, как она волнова­лась.

«Ну, Молли? Ты знаешь, что это за цветы?» Все ждали. Долгое молчание. Затем она плотно зажмурила глаза. Поднесла цветы к лицу, сдела­ла несколько вдохов и одновременно свободной рукой ловко провела по стебелькам, листьям и цветкам. Затем, не отрывая глаз, с вызовом и отчаянием выкрикнула: «Это васильки! Вот что это за цветы! Васильки! Голубые васильки! Цен­турии!»

Потом, может быть, полминуты она плакала. Пря­мо навзрыд.

Больничная сестра с беспокойством посмотре­ла на Раиса. Он поднял руку. «Действительно, васильки. Прекрасно, -сказал он очень мягко. - Отлично. Сумасшедший день был. Но мы движемся к цели, не так ли?» Вечером после курсов я снова пошел в больни­цу. Она была возбуждена. Я никогда не видел ее такой оживленной.

«Я вижу, Фрэнк, - повторяла она. - Ты слышишь меня? Я вижу! Мистер Райе оказался гением. Все было ведь так прекрасно. Сестры - просто ангелы.» Ну, как тут было не волноваться. Ей по­нравился мой красный галстук - кажется, он, в самом деле. был красный. «Все были так добры. Дороти и Джойс принесли эти шоколадные кон­феты во время обеденного перерыва. А старый мистер 0'Нил прислал поздравительную открыт­ку - вон там - посмотри - на подоконнике. Ну, а цветы разве не красиво смотрятся в этой розо­вой вазе? Операция на левом глазе будет, как только на это согласится мистер Райе. А даль­ше, Фрэнк, дальше и дальше, и дальше, о Госпо­ди, что будет дальше!»

Я был счастлив, так счастлив за нее. Разве мож­но было быть счастливее? Но так же, как в то утро в домике Райса, я не мог ни о чем думать, как о запахе виски у доктора, сейчас я думал об одной... об одной нелепой вещи, про которую мне сказал рыбак из Норвегии - о глазах кита. Боже, кита!

Глупая вещь. Бесполезная, никчемная информа­ция. Глупый, бесполезный, извращенный ум... Она еще продолжала пребывать в этом радост­ном настроении, когда вошла сестра и сказала, что время свидания окончено и что миссис Суини нужны еще силы для завтрашнего дня. «Как я выгляжу?» «Изумительно», - сказал я. «Правда, Фрэнк?»

«Честное слово. Замечательно.» «Несмотря на синяк и тому подобное?» «Его незаметно», - сказал я. Она схватила меня за руку. «Ты думаешь, что...?» «Думаю, что?..»

«Ты думаешь, что я хорошо выгляжу?» «Ты выглядишь прекрасно, - сказал я. - Ну, про­сто прекрасно.» «Спасибо.»

Мистер Райс. Когда я думаю о своей прожитой жизни врача, я думаю о том, что, наверно, сде­лал тысячи операций. Простите, не сделал, а ис­полнил. Здесь меня всегда поправлял Блюмштайн:«Хватит тебе, болотный ты человек. Мы не механики. Мы художники. Мы исполняем». (Пожимает плечами в знак несогласия.) Из этих тысяч, интересно, сколько запомнится? Буду помнить Дубаи. Араба, господина, которо­му один из его соколов выклевал левый глаз, и он послал свой личный самолет в Нью-Йорк за Гансом Гирдером и мной. Глаз был спасен толь­ко лишь потому, что Гирдер был волшебник. Мы провели неделю во дворце из золота и мрамора, играли в покер с членами экипажа и проиграли весь свой гонорар.

Буду также помнить город Франфорт в Кентукки и пожилую даму по имени Бьюсти Батерфляй, которая ослепла при газовом взрыве. Хироко Матоба и я «исполнили» ту операцию. Сложную, но мы вдвоем всегда работали хорошо. А Бьюсти Батерфляй в знак благодарности была готова по­дарить мне свою лучшую скаковую лошадь и вый­ти замуж за маленького Хироко. И Бэллибэг буду помнить. Конечно, буду помнить Бэллибэг. И мужественную Молли Суини. И пом­нить я это буду не из-за операции - операция была не такая уж сложная; и не из-за особых об­стоятельств; и даже не потому, что эта женщина была слепой в течение сорока лет, и ей вернули зрение. Ну, конечно, конечно, конечно, эти при­чины тоже были важны. Конечно, важны. Но стер­жень этой памяти, ее сердцевина заключаются в другом, совершенно в другом. Может быть, я должен сказать, что после того лета, когда мне исполнилось тридцать два... то­го случая в Каире... обеда с Марией... звонка Блюмштайна... после всей этой ничтожной дра­мы... моя жизнь не клеилась. Я ушел из медици­ны, бросил всех друзей, все услады работы и при­вычного окружения. И в течение семи лет и семи месяцев - звучит, как в сказке, какие я бывало читал Айслинг, - я погрузился в жуткий мрак. Но я говорил об операции Молли и о памяти это­го события. А суть этой памяти заключается в следующем. В течение семидесяти пяти минут, пока длился тот театр разбушевавшегося ок­тябрьского утра, мрак вдруг развеялся, и я ис­полнил операцию - я как будто со стороны сле­дил за тем, как я сам делал это - я исполнил ее так уверенно и с таким мастерством, так эффек­тивно и так экономно... да, да, да, в этом звучит тщеславие... но тщеславие здесь ни при чем... просто вдруг весь мой дар каким-то чудным об­разом, весь мой дар вновь вернулся ко мне, спол­на и радостно; в то бушевавшее октябрьское ут­ро я почувствовал прилив сил и - как бы это сказать - какую-то игривость, и я понимал, что все вернулось ко мне. Нет, нет, не полностью. Но было чувство, что наступает реальное вос­становление сил, обретение чего-то более ис­тинного - что все это было возможно. Да, воз­можно, это было возможно... Да, я буду помнить Бэллибэг. И когда я уехал из этого унылого местечка, я унес с собой память именно об этом. Место, где я вернул зрение Мол­ли Суини. Где рассеялась страшная тьма. Где луч света снова скользнул по мне. Молли. Мистер Райс сказал, что он был доволен моими успехами. Он назвал меня Чудо-Молли. Шли недели, и он мне все больше нравился. И как всегда, Рита была удивительна. Она меня отпускала пораньше с работы каждый понедель­ник, среду и пятницу. Я надевала свое новое паль­то, которое недавно купила... растранжирила ку­чу денег, чтобы поднять себе настроение... ярко-красного цвета и к нему соответствующий бе­рет... Рита сказала, что меня было видно за кило­метры, как сигнал о бедствии - и вот таким об­разом нарядившись, я ходила в больницу по этим дням... без палочки!.. и иногда это было страш­но. Правда. А мистер Райе осматривал меня и говорил: «Прекрасно, Молли! Прекрасно!» Да­лее он передавал меня в распоряжение психо­терапевта миссис Уоллес, по словам Фрэнка, она красивая женщина. Она меня подвергала различным тестам, а затем вручала меня сво­ему мужу Джорджу для других тестов - он был психолог-бихевиорист, вот так, по всей видимо­сти, настоящий гений. А потом я снова шла к мистеру Раису, и он снова говорил мне: «Пре­красно!» После этого я шла домой - и снова без палочки - пила чай с Фрэнком, когда он возвра­щался из библиотеки.

Я просто не могу передать, как добр ко мне был Фрэнк, как терпелив. После чая он садился за стол, меня сажал напротив, и начинался наш урок.

Он положит что-нибудь передо мной, может быть, вазу с фруктами, и скажет:

«Что у меня в руке?»

«Фрукт.»

«Какой фрукт?»

«Апельсин, Фрэнк. Ведь я знаю этот цвет.»

«Умница. Ну, а теперь, что это?»

«Это груша.» «Ты гадаешь.»

«Дай мне потрогать его.»

«Нельзя. Тактильные энграммы у тебя уже есть. Нам нужно создать набор зрительных энграмм и соединить их с тактильными.» А я говорила: «Боже, перестань щеголять свои­ми пижонскими словами, Фрэнк. Это банан.» «Нет. Еще раз.» «Персик. Правильно?» «Прекрасно! - говорил он тоном мистера Раиса.

- Это, действительно, персик. А что вот это?» И дальше он переходил к вилкам и ножам, туф­лям и тапочкам или безделушкам на камине, и все продолжалось еще час или даже больше. И так каждый вечер. Семь раз в неделю. О да, трудно было быть добрее, чем Фрэнк. Нет, Рита тоже. Может, еще добрее. Еще терпе­ливее.

А все мои клиенты в клубе здоровья, веете, кому я постоянно делала массаж, они посылали мне огромные букеты розово-белых тюльпанов. И клуб, где я плавала, они прислали мне книгу по садоводству. Бог знает, чего они воображали се­бе - что я теперь смогу взять книгу и читать ее? Но все были такими великодушными, просто ве­ликодушными.

О да, я жила в очень интересном мире первые недели после операции. Нет, это был не тот мир, в котором я хотела очутиться и поглотить его -это дурацкая фантазия прошла. Нет, мир, который я теперь видела - полувиде­ла, на самом деле, подглядывала в него - этот мир был полон чуда, удивления и восхищения. Да все было чудесно, удивительно, восхититель­но. И радость - такая радость, маленькие неожи­данные радости, которые щедро сыпались на ме­ня и быстро исчезали, и я не успевала их вкусить. Но при этом мир для меня был странен. Было беспокойно и тревожно. Каждый цвет ослеплял. Каждая форма была как видение, призрак, кото­рый появлялся вдруг неизвестно откуда и бро­сал вызов. И все в движении - ничто не стояло на месте - все двигалось; и каждое новое дви­жение было неожиданным и угрожающим. Даже вдруг прилетевшие воробьи в саду казались аг­рессивными и опасными. Наступило время, когда мозг уже не мог больше впитывать новые ощущения. Новый цвет - свет

- движение - новая призрачная форма - и вдруг голова это все выталкивала, и руки тряслись, и сердце в панике плавилось. И единственное спа­сение - единственный способ жить - было си­деть абсолютно спокойно, зажмурить глаза, по­грузиться в темноту и ждать. А когда руки прихо­дили в состояние покоя, и сердце переставало так биться, можно было снова открыть глаза. Поя­виться в этом мире. И найти мужество снова предстать перед ним.

Однажды я пыталась объяснить Фрэнку, как... как, по-моему, все это ужасно. Но, естественно, его больше занимало обучение меня практиче­ским вещам. Однажды, когда я сказала мистеру Раису, что не думала, что весь этот новый мир высосет из меня все соки, он ответил ледяным голосом: «А каким вы ожидали увидеть этот мир, миссис Суини?»

Да, время было странное. Интересное вместе с тем. Но странное. Во время этих недель после операции я понимала, что все больше и больше думала о маме и папе, особенно о маме, и о том, что для нее значило жить в этом огромном, гул­ком доме.

Мистер Райс. Я прооперировал второй глаз, левый глаз, через шесть недель после первой операции. Я надеялся, что он будет более здо­ровым глазом. Но когда удалили катаракту, сет­чатка оказалась в таком же состоянии, как и на правом глазе: следы пигментации, пятна с руб­цами, атрофированные участки. Однако даже при частичном функционировании обоих глаз, ее поле зрения становилось шире, и фиксация была лучше. Она видела, но только с медицин­ской точки зрения. Практически же ей нужно бы­ло научиться видеть.

Фрэнк. Когда мы подошли к концу года, стало ясно, что Молли меняется - уже изменилась. Од­ним из самых поразительных проникновении в ее сознание было сделано Джин Уоллес, ее пси­хотерапевтом; очень интересная женщина; за­мужем за Джорджем, психологом-бихевиористом, посредственностью, если хотите знать мое мнение; а какая зануда - какая зануда! Знаете, что этот человек сделал? Прочитал мне однажды лекцию в течение часа о сыроварении, только представьте себе. Так или иначе, жили мы на даче... оба они... Уоллесы... они писали книгу о Молли; своего рода документальную историю бо­лезни от времени, когда она была зрячей, к дли­тельному периоду слепоты и от него к обретению зрения... в общем, в таком роде. Джин объясни­ла мне состояние Молли следующим образом. Все мы живем на качелях, говорила она. Качели обычно двигаются плавно и ровно в пределах определенной амплитуды эмоций. Затем в на­шей жизни наступает кризис; тогда вместо то­го, чтобы передвигаться плавно, скажем, от сча­стливого состояния до несчастного, мы начи­наем качаться от восторга до отчаяния, от вос­хищения до уныния. Чтобы показать, как пас­сивны мы в этой ужасной игре, она употребила слово «доставляют»: нас доставляют в одно эмоциональное состояние - затем выхватыва­ют из него и доставляют в противоположное эмоциональное состояние. Мы с этим ничего поделать не можем. Это не в нашей власти. По­ка, в конце концов, мы доходим до того, что не можем больше выносить это насилие - и пере­стаем вообще что-либо испытывать, что-либо чувствовать.

Вот так Джин объяснила мне поведение Молли. Очень интересная женщина. В самом деле, бле­стящая. К тому же красивая. О да, одарена всем. И то, что она сказала, помогло мне понять из ряда вон выходящее поведение... Молли... труд­ное поведение, да, черт побери, очень трудное поведение... как раз незадолго до Рождества. Например... например. Однажды, вдруг ни с того ни с сего, это было вечером в одну из пятниц в декабре, в пять часов, я собирался в туристский клуб, а она говорит: «Я бы хотела поплавать, Фрэнк. Пойдем поплаваем».

Вот здесь я начинаю узнавать симптомы - вы­зывающая улыбка, чрезмерный энтузиазм, без­рассудное, опасное предложение. «Хорошо. Хо­рошо», - говорю я. Даже если на улице кромеш­ная тьма и идет дождь. Итак, мы пойдем в бас­сейн? Да нет же. Она хочет плавать в море. И не только плавать в море в дождливую пятницу в декабре, она хочет дойти до скал на самом дальнем краю Трамора и хочет забраться на вер­шину Наполеоновской скалы, как у нас ее здесь называют, - это самая высокая скала, по суще­ству, утес, - а я должен буду ей говорить прилив там или отлив, и как близко подступают мелкие скалы и как глубоко там, и она будет нырять... Боже ты мой, нырять... в Атлантический океан с Наполеоновской скалы высотой в двадцать пять метров.

«А почему нет, .Фрэнк? Ну, ради Бога, скажи, по­чему нет?»

Да, изменения огромные. Чрезвычайные. Затем однажды ночью я наблюдал за ней через дверь ее спальни. Она сидела за туалетным сто­ликом, перед зеркалом, пробуя различные при­чески. Как только она закрепляла ту или иную прическу, она наклонялась близко к зеркалу, всматривалась в него и поворачивала голову из стороны в сторону. Но было же известно, что она не могла понять, что это было ее отражение, она едва его видела. Затем она меняла прическу и снова наклонялась над зеркалом, пока не каса­лась его носом, и снова поворачивала голову сначала в одну сторону, потом в другую. Хотя понятно, что она ничего не видела, кроме размы­того пятна.

Перепробовав так с полдюжины вариантов, она встала и пошла к двери - тогда-то я и увидел, что она плакала - а потом погасила свет. Затем снова подошла к туалетному столику и села; в темноте; сидела так, может быть, с час; сидела и безучастно смотрела на черное зеркало.

Да, она прыгала с вершины Наполеоновской ска­лы; впервые в жизни. О, трудно все рассказать. Трудные для всех для нас времена.

Мистер Райс. Наступил опасный для Молли пе­риод - как это бывает у всех пациентов - когда проходит первый восторг и первое возбуждение по поводу обретенного зрения. Старый привыч­ный мир с его утешениями работы и близких ис­чез. Теперь есть мир зрячих - мир частично зря­чих, именно таким в лучшем случае он и будет для нее всегда. Но чтобы составить его, соеди­нить одно с другим, нужны огромные, нечелове­ческие усилия, сосредоточенность и терпение. Итак, она должна была ответить себе на вопрос:

насколько я хочу жить в этом новом мире? Гото­ва ли я сделать эти огромные усилия, чтобы об­рести его?

Фрэнк. Затем появилось новое в ее состоянии, как будто ей было мало неприятностей. Ужасная вещь. Она начала ощущать периоды головокру­жении, когда все казалось как в густом тумане, весь внешний мир становился дымкой. Состоя­ние это наступало неожиданно без всякой на то причины - на работе, по дороге домой или дома, и оно продолжалось час, иногда даже несколько часов.

Райс не мог это объяснить. Но видно было, что он обеспокоен.  

«Гнозис называется», - сказал он.

«Как это пишется?»

«Г-н-о-з-и-с.»

«А что это такое?»

«Состояние затрудненного зрения, мистер Суини.»

Временами он был просто несносным. Так или иначе я посмотрел в библиотеке, и лю­бопытно, любопытно, что я не нашел ссылки на болезненное состояние под названием «гнозис». Однако же словарь давал другое значение сло­ва: знание мистики, знание духов! Первое, что я подумал: очень хорошо, старушка Молли! Молли полна знания мистики! Да простит мне Бог, я не хотел быть таким пошлым.

Я хотел при очередном свидании сказать Райсу об этом значении слова - чтобы сбить с него спесь. Но я забыл. Я думаю, потому что это со­стояние прошло так же неожиданно, как и появи­лось. В любом случае у нее было столько непри­ятностей в то время, что мои баталии с Райсом не имели никакого значения.

Молли. Тесты - тесты - тесты - тесты -тесты! Я, должно быть, провела много месяцев под ана­литическим обстрелом мистера Раиса, Джин Уол­лес и Джорджа Уоллес, и самого Фрэнка, отве­чая на вопросы, опознавая рисунки, делая на­броски. И, о Боже, эти проклятые тесты с фото­графиями, светом и предметами - бесконечные фокусы, оптические иллюзии и искажения - ил­люзия Цолнера, кривые зеркала Эймса, Лестни­ца-иллюзия, Иллюзия Мюллера-Лайера. И они никогда не говорили, выдержала ли ты этот тест или нет, поэтому всегда казалось, что не выдер­жала. Какой покой наступил... какой покой насту­пил, когда они все закончились. Однажды вечером я остановилась у цветочного магазина, чтобы купить что-нибудь для Тони и Бетти, с нашей стороны, родителей малышки Молли. К годовщине их свадьбы. Я увидела этот горшочек с цветами, цветы были как большие лютики, сантиметров двенадцать высотой, с бе­лыми лепестками и, как мне казалось, белой серд­цевиной. Мне кажется, я узнала их, но я не была уверена. И я не посмела дотронуться до них. «Я беру их», - сказала я продавцу. «Красивые, правда?, - сказал он. -Только что привезли из Голландии. И знаете что - я не пом­ню, как они называются. А вы знаете?» «Это немофилия.» «Правда?»

«Да, -сказала я. -Пощупайте листья. Они долж­ны быть сухими и перьеватыми.» «Правильно, - сказал он. - Это точно они. Они еще по-другому называются.» «Анютины глазки», сказала я.

 «Ну, точно. Как же я забыл. Стар стал уже для этой работы.»

Да, это мне доставило истинное удовольствие. Маленькая ничтожная победа. А когда я принес­ла их домой, я поднесла их к лицу и в упор по­смотрела на них, они не были так красивы, как лютики. Я не могла их подарить даже соседу.

Фрэнк. Первой, кто заметил сигнал бедствия, была Джин Уоллес. Она мне сказала: «На этой стадии положено видеть возрождение личности. Но если это не происходит - а это действитель­но не происходит - то происходит движение в обратную сторону».

Затем в феврале она потеряла работу в клубе здоровья. С Ритой она больше не дружила. И это не справедливо - Рита спускала ей многое, дру­гой бы начальник уже давно избавился от нее - приходит поздно, уходит рано, иногда вообще по два-три дня не появляется. Сидит себе в спаль­не с закрытыми глазами, может быть, слушает радио, а может, просто сидит в тишине.

Первого марта я сделал последнее усилие. Вы­нул ее новое пальто ярко-красного цвета из шка­фа и сказал: «Ну, давай, девочка! Хватит. Мы пой­дем и совершим длительную прогулку по берегу Трамора. Затем зайдем выпить чего-нибудь к Мо-риарти. А потом поужинаем в новом китайском ресторане. Хорошо? Хорошо!» И я положил паль­то у кровати. Там оно осталось лежать несколько недель. Недель. На самом деле, она больше его никогда не надела.

Вот в этот момент у меня лопнуло терпение. Мне казалось, что больше я не в силах ничего сде­лать.

Мистер Райс. За те нескольких месяцев появи­лось новое явление. Она стала проявлять сим­птомы того, что мы называем слепым зрением. Это явление физиологическое, не психологиче­ское. Тогда она утверждала, что она ничего не видела, абсолютно ничего. В самом деле, она говорила правду. Но даже когда она говорила это, вела она себя так, как будто видела - она могла дотянуться до кошелька, не наткнуться на стул, что стоял у нее на пути, поднять книжку и дать вам ее. Она, в самом деле, получала зри­тельные сигналы и, действительно, реагировала на них. Но из-за дисфункции коры большого по­лушария мозга ни одно из этих ощущений не дос­тигало ее сознания. Она абсолютно не осозна­вала, что видит что-то.

Другими словами, у нее было зрение - но то зре­ние было совершенно бесполезным для нее. Слепое зрение... любопытное сочетание... Я помню раз в Кливленде Блюмштайн, Мария и я были в ресторане, и когда Мария отошла на минуту, Блюмштайн сказал мне:

«Красивая женщина. Вы, конечно, знаете об этом, да?»

«Я знаю», -сказал я. «В самом деле?» Я сказал, что «в самом деле». «Не похоже, судя по вашему поведению, - ска­зал он. - Ведете вы себя, как человек со слепым зрением.»

Фрэнк. В этот вечер мы были в пивнушке, Билли Хьюз и я, сидели и просто болтали. Да! Я помню, о чем мы говорили! У Билли была мысль о вто­ричном использовании чая и превращении его в заменитель табака. Надо бы этим заняться. Так или иначе - жили мы на даче, подходит в баре ко мне этот человек, говорит, что он корреспон­дент дублинской газеты, спрашивает, не хотел бы я рассказать ему всю историю Молли. Он мне казался приличным человеком. Я расска­зывал ему в течение не более часа. Конечно, глу­по было. Делал я не из-за этих проклятых денег. Сосед мой Джек увидел статью и принес ее мне. «Чудо исцеления - ложный рассвет. Молли пре­бывает в мрачном настроении. Муж заливает го­ре в пивнушке.»

Конечно, она услышала об этом - Бог его знает, откуда. И теперь я был таким же плохим, как все остальные: я ее тоже предал.

Молли. В течение всех тех лет, когда мама лежа­ла в клинике с нервным расстройством, папа ме­ня брал навестить ее всего три раза. Может, так она хотела. Или он. Я никогда не знала. Но я живо помню каждое из этих трех посещений. Один раз помнится голос довольно молодой жен­щины. Мама с папой в ее палате, как всегда, за ширмой ссорятся, я стою за дверью в огромном гулком коридоре. И слышу, как в другом конце коридора рыдает женщина. Скорее причитает, чем рыдает. И хотя много народу проходило мимо, меня удивляло, что никто не обращал на нее вни­мания. И как-то звук этого причитания навсегда остался в моей памяти. Помню я и другого больного, старика, он накло­нился ко мне, и вокруг меня распространился за­пах нюхательного табака. Он сунул мне монетку и сказал: «Пойди и купи нам шикарную машину, сы­нок, и мы с тобой поедем к морю». И он засмеял­ся. Монета была достоинством в шиллинг. И третье воспоминание. Мама сидит на краю кровати и кричит на папу, просто визжит. «Ей надо ходить в школу для слепых! Ты сам это хорошо знаешь. И знаешь, почему, на самом деле, ты не хочешь ее туда определить. Не пото­му, что у тебя нет денег. А потому, что ты хочешь наказать меня.»

Я не рассказывала это мистеру Раису, когда он при нашем первом свидании расспрашивал ме­ня о детстве. Не рассказывала из верности па­пе, может. А может, из верности маме тоже. Так или иначе, воспоминания эти на днях при­шли мне в голову. Думаю, мне было не больше шести-семи лет тогда.

Мистер Райс. В последние несколько месяцев женщина, которая когда-то пришла ко мне впер­вые в мой дом, изменилась до неузнаваемости. Как уверенно она тогда пожимала мне руку. Я помню ее спокойствие и независимость. Как она держала голову.

Как самодостаточна была она - дом, работа, дру­зья, плавание; она так естественно, так легко ощущала мир только лишь с помощью своих рук. А мы однажды этак бойко спросили: а что ей те­рять?

Молли. В последние несколько месяцев я виде­ла все меньше и меньше. Я тогда жила в больни­це, старой маминой больнице. И что было стран­но так это то, что были моменты, когда я не зна­ла, реальны ли вещи, которые я вижу, или я их воображаю себе. Я жила на границе фантазии и действительности.

Да, это было странное состояние. Беспокойное вначале, да, очень беспокойное. Потому что я не могла больше доверять остаткам своего зрения. Я была ненадежной теперь.

Но со временем это беспокойство немного от­ступило; беспокойство казалось глупым. Не то чтобы я снова начала доверять своим глазам. Попытки различать, отличать то, что могло быть реальным, от того, что могло быть воображае­мым, прислушиваться к тому, что папа называл «прекрасными показаниями» - все это стало так мало значить для меня, значило все меньше и меньше. И как-то чем это меньше для меня зна­чило, тем больше я видела.

Мистер Райс. В те последние несколько месяцев - тогда она жила в психиатрической клинике - я знал, что я утратил с ней контакт. Она удалилась от всех нас. Она больше не жила в своем старом мире слепых - она была изгнана оттуда. А мир зрячих, который никогда не был гостеприимен по отношению к ней, был ей снова недоступен.

У меня было такое чувство, что она пыталась со­чинить для себя другую жизнь, мир, который не принадлежал бы ни миру зрячих, ни миру незря­чих; мир, где не будет больших ожиданий.

Фрэнк. В последний раз я видел Раиса в пас­хальное воскресенье, 7 апреля, через шесть ме­сяцев после первой операции, день в день. Я ры­бачил на озере Лок Анна в горах. Билли Хьюз первым его увидел.

«Не твой ли это приятель мистер Райс? Помаши ему!»

И что это мы с Билли делали в этих пустынных местах. Неловко сказать. Но я объясню.

Бэллибэг снабжался водой из Лок Анна, а летом, когда уровень воды снижался, еще из двух со­седних озер. Таким образом, для того чтобы сде­лать водоснабжение более эффективным, было решено перегнать воды двух маленьких озер в Лок Анна, и все это станет большим резервуа­ром для города. Повысит уровень воды в Лок Ан­на на полтора метра и изведет, конечно, форель

- их это не очень-то беспокоило. Так что, на са­мом-то деле, для Раиса то пасхальное воскре­сенье могло быть последним для его рыбалки. Райе, видимо, сам знал об этом, потому что Ан­на было его любимым озером, он приезжал туда при первой возможности; он сказал мне как-то, что он даже думал там завести лодку. Так или иначе - жили мы на даче.

Билли Хьюз и его бредовый план. Он слышал, что у края озера живет пара барсуков. Когда Ан­ну затопят через три недели, барсуки погибнут. Их надо перевезти в другое место. Не согла­шусь ли я помочь ему?

Перевезти двух барсуков! Замечательно! Зачем я поехал с ним? Частично, чтобы не обидеть его.

Но главным образом потому, что знал - в то пас­хальное воскресенье мы последний раз ездим вместе.

И провели мы это воскресенье - выкапывая из норы этих двух чертовых барсуков. Копали два с половиной часа. Затем накинули на них рыбо­ловную сеть, чтобы они не могли сдвинуться с места. И посадили их в тачки. И повезли эти тач­ки по овечьей тропе вверх вдоль горы. Каждый из этих зверей весил по крайней мере килограмм пятнадцать - так что, представляете себе, мы тащили вверх в гору, почти под вертикальным уклоном, полцентнера барсучьего мяса... а по­том... нет, вы только послушайте... вот уж умора была... потом мы пытались их на полпути зата­щить в чью-то старую брошенную нору. Билли Хьюз, вот голова!

Потому что, как только мы освободили их из сет­ки и попытались затащить в новую нору, они взбе­сились, укусили Билли за лодыжку, а мне чуть не сломали руку, а потом побежали вниз по горе, волоча за собой сетку. А так как они не видят при дневном свете или, может быть, они вообще по­луслепые, они натыкались на кусты, ударялись о скалы, наталкивались друг на друга, они то съез­жали вниз, то катились как мячики, то летели ку­барем. Куда же они так спешили, думаете? Ко­нечно - конечно - прямо в свою старую нору у воды - ту самую, которую мы разрушили своим копанием.

Нам ничего не оставалось, как смеяться. Ладош­ки в волдырях, кровь на лодыжке, ссадины на ру­ках от запястья до плеча, одежда вся в грязи. Плюхнулись мы в вереск и хохотали до коликов в животе. А потом Билли повернулся ко мне и ска­зал очень важно: «С Пасхой тебя, Фрэнк». Нико­гда не было нам так весело. Мы отправились домой. Бесценный он был человек. Райс подошел к нам, когда мы укладывали тачки в фургон Билли.

«Я издалека наблюдал за вами, - сказал он. -Что это вы там такое делали?» Билли рассказал ему.

«Святые небеса! - сказал он, как всегда по-пи­жонски. - Прекрасная идея. Настоящий человек всегда находит благородную цель, Фрэнк.» Мерзавец, не мог и на сей раз удержаться от та­ких речей. Но как-то он меня не разозлил, даже не расстроил. Может, потому, что его рыболов­ное снаряжение было в несколько раз больше, чем он сам, и в этих мешковатых брюках он вы­глядел, как клоун в цирке. А, может быть, потому, что в момент, когда мы потерпели фиаско с бар­суками и стояли на берегу, который исчезнет че­рез несколько недель, все мы - Билли, Райс и я - все мы не ахти что из себя представляли. Или, может быть, он не раздражал меня в то пасхаль­ное воскресенье потому, что я знал, что я боль­ше вообще не увижу его. На следующее утро я уезжал в Эфиопию.

Мы оставили машину у Билли, и он меня прово­дил до моего дома.

Когда мы подошли к зданию суда, я сказал, что меня дальше провожать не надо, что мы здесь попрощаемся. Я сказал, что надеюсь, что он най­дет работу. Встретит порядочную женщину, кото­рая выйдет за него замуж и научит его уму-разу­му. Я вернусь скоро, очень скоро, как только на­лажу экономику Эфиопии... Ну и все такое... Мы быстро обнялись, он пошел, а я смотрел ему вслед, видел его прямую спину, как он странно на ходу отбрасывал в сторону свою левую ногу, и все думал, как буду скучать по этому сукину сыну. А когда он завернул за угол суда, я тоже подумал -тоже подумал - Боже, Абиссиния - или как там она называется - Эфиопия - Абиссиния - или как там она называется - да плевать, как она там называется - кому это нужно - кто в здра­вом уме поедет туда, Боже ты мой? Чего ты ищешь? О, Иисус...

Мистер Райс. Роджер Блюмштайн погиб в авиа­катастрофе вечером в День независимости, чет­вертого июля. Он летел на своем самолете из Нью-Йорка в Кейп-Код, где они с Марией снима­ли летом дом. Свидетель рассказывает, что мо­тор отказал внезапно, и пару секунд самолет как будто висел в воздухе, золотистый и сверкающий на фоне заходящего солнца, а затем тяжело ныр­нул в море к югу от Виноградника Марты. Тело так и не нашли.

Через месяц я поехал на панихиду в Нью-Йорк. Хироко Матоба приехать не мог: у него был за неделю до этого тяжелый сердечный приступ. Так что из четырех всадников, блестящих метеоров, были там только двое: Ганс, теперь всемирно известный господин Гирдер, с посеребренными волосами, весь гладкий, улыбающийся, и я, весь потрепанный, после тяжелого перелета и огром­ного количества виски.

Гирдер спрашивал про Молли. Он читал статью Джорджа Уоллеса «Миссис М» в журнале Психо­логия. Расспрашивал он, казалось, невзначай, но его улыбающиеся глаза не могли не выдать ос­торожности. Вот так - осторожность была необ­ходима, несмотря на успех, может быть, именно потому, что был успех.

«Счастливчик Пэдди Райс,- сказал он. - Такое везение бывает раз в жизни. Снова приплыло сча­стье прямо в руки.»

«Не такой уж счастливчик, как ты.»

«История не со счастливым концом?»

«Боюсь, что да.»

«Плохо. Счастливые концы редко бывают. Зна­чит, она полностью лишена зрения?» «Полностью.»

«А психически?»

«Бывают хорошие дни, бывают плохие.»

«Она оправится?»

«Кто знает?» - сказал я.

«Нет, нет. Они этого не в состоянии пережить. Такое течение болезни. Но они всегда настаива­ют на операции, ведь так? И кто их может отгово­рить?»

«Дай я принесу тебе что-нибудь выпить», - ска­зал я и у шел.

Я наблюдал за Марией во время службы. Красо­та ее всегда была изменчива, как у хамелеона. Для каждого случая у нее был инстинкт красоты.

И сегодня с иссушенным лицом, потусторонним взглядом и хрупким телом, сегодня она была край­не беззащитна, и, вместе с тем, при ее внутрен­нем опустошении, она была неприступна и недо­сягаема. Такой красивой я ее никогда не видел. Когда служба закончилась, она подошла ко мне и поблагодарила за то, что я приехал. Мы пого­ворили об Айслинг и Хельге. Им было хорошо у ее родителей в Женеве; им там нравилось, и ее родители баловали их; они не очень любили пи­сать, но любили получать мои письма, хотя они были не очень длинными. Жили девочки счастли­во, сказала она.

Никто из нас не упоминал имя Роджера. Затем она взяла мою руку, поцеловала ее и прижала к щеке. Это был жест любви. Но, несмотря на всю нежность, именно в силу этой нежности, я знал, что она говорила мне последнее прощай.

Как только я вернулся в Бэллибэг, я ушел из больницы и стал собирать свои пожитки. Дом я сни­мал, так что он всегда был не более чем времен­ным жилищем. Поэтому отъезд был делом не­сложным - какая-то одежда, книги, рыболовные снасти. Жалко было расставаться с озерами в это время года. Но озеро, которое мне больше всех нравилось, озеро, которое я полюбил, оно было загублено наводнением. Так что потеря бы­ла невеликой.

Накануне отъезда я навестил Молли. Сестра ска­зала, что она очень слаба. Может, она еще очень долго проживет, а может скончаться сегодня но­чью. «Все от нее самой зависит, - сказала она. -Она очень хорошая женщина. Никаких беспо­койств не доставляет. Если бы все они были та­кими милыми и спокойными...»

Она спала, и я не стал ее будить. Она лежала вся в подушках; рот открыт; дыхание поверхно­стное; на плечи накинуто ее пальто ярко-красно­го цвета; поверх ее непослушных волос, которые всегда доставляли ей много хлопот, теперь бы­ла надета сеточка.

Смотря на нее, я вспомнил - неужели это было меньше года назад - я быстро вспомнил ее пер­вый приход в мой дом и это призрачное желание, эту сумасшедшую фантазию, пришедшую тогда мне в голову: а не великий ли это шанс моей жизни, который может спасти меня, сделать карь­еру, восстановить репутацию? Боже мой, какая богатая фантазией жизнь...

И смотря на нее... спокойное лицо... уложенные в сеточку непослушные волосы, я думал о том, как я ее подвел. Конечно, я подвел ее. Но, по крайней мере, на короткий миг она «увидела про­ходящих людей, как деревья». Я думаю, может быть, да, я думаю, она больше, чем кто-либо из нас, поняла то, что она видела.

Молли. Когда я впервые пришла к мистеру Райсу, я помню, как он спрашивал, отличаю ли я свет от темноты, и в каком направлении нахо­дится источник света. И я помню, о чем я думала тогда: Боже, он задает тебе глубокие вопросы о добре и зле, об источнике знания и многих про­блемах мистики. Будь осторожна! Не дай себя одурачить! А бедняжка, конечно, хотел знать, был ли у меня какой-нибудь процент зрения. Сейчас я могу легко ответить на все эти вопросы: я не отличаю света от тьмы, я не знаю, откуда идет источник света, и, конечно же, я бы не заметила тени от руки Фрэнка, если бы он провел ею пе­ред моим лицом. Да, все это ушло. Даже мир осязания скукожился. Просто теперь мне, кажет­ся, не очень-то все это и надо. После всех этих волнений и изнурительной работы с энграммами, определения связей между зрительными и тактильными энграммами, синхронизации ося­зательных и зрительных ощущений, создания це­лого нового мира. Но попробовать все это, ду­маю, надо было.

Мне нравится эта больница. Персонал очень дру­желюбный. И у меня масса посетителей. Тони и Бетти, и малышка Молли с нашей стороны -то, что раньше называлось нашей стороной. Они топят камин в доме, чтобы дом не отсырел и Фрэнк мог бы жить в нем. И Мэри с их стороны. Она мне не говорила, но думаю, что Джек ушел. И Билли Хьюз, из чувства преданности Фрэнку. Каждое воскресенье моей жизни - да поможет мне Бог, помоги и ему. Бог. И Рита. Конечно, Рита. Мы никогда не говорим о ссоре. Это все в прошлом. Мне нравится, когда она приходит, она приносит все сплетни из клуба. Когда она придет в следую­щий раз, я непременно попрошу ее спеть «Часто в ночной тиши». И я не буду плакать в конце.

Старик 0'Нил тоже приходит! Да! И сам Дэн Макгрю! И Луиза - Лу - его жена! В прошлую среду она пришла в шляпе-колпаке, фиолетовых пер­чатках вот до сюда (показывает на локоть), тени разведены на полщеки и ужасное черное шерстя­ное платье, которое едва прикрывало задницу. Ну, правда же! Он прекрасно выглядел, больше соро­ка не дашь. Он стоял посреди палаты и пел для меня «Мальчишки горланили в салоне Маламута». А Лу с восхищением пристально на него смот­рела и бросала взгляд на нас, будто желая ска­зать «Ну не самый ли он замечательный человек?» Да, конечно - конечно, замечательный! У меня на­строение приподнялось от этого.

А вчера я получила письмо на двадцати семи страницах от Фрэнка - от кого же еще? Сестре понадобился целый час, чтобы прочесть его. Эфиопия - это рай. Климат ужасный. Команды спасения работают самоотверженно. Никогда в жизни он так не отдавался работе, не увлекался так, не был так наполнен. И у них там есть особая пчела, африканская пчела, которая вдвое боль­ше производит меда, чем наши пчелы, она не подвержена всем известным пчелиным болез­ням, и, хотя она по природе агрессивна, он убе­жден, что она приживется в Ирландии. Может быть, в Лайтриме. А в свободное время, когда оно бывает, он занимается философией. Увле­кательная штука. Был такой человек по имени Аристотель - его он высоко ценит. Я должна его почитать, говорит он. И чек на два фунта при­слал, скоро еще напишет.

Время от времени заходит мама; в бледно-голу­бом платке на голове и испачканных в грязи ботах. Никто на нее не обращает никакого внима­ния. Она бродит по палатам. Она столько вре­мени сама провела здесь. Я думаю, она испыты­вает нежное чувство к этому месту. Она не очень-то много говорит - и никогда много не говорила. Но когда она сидит на краешке моей кровати, как будто в ожидании, что ее вызовут куда-то, на лице у нее что-то вроде застывшей нервной улыб­ки; думаю, я ее понимаю лучше, чем когда-либо, и снова люблю ее.

Мистер Райс пришел меня навестить однажды вечером, перед тем как уехать.

Я лежала в подушках, то проваливаясь в сон, то просыпаясь, а он стоял, раскачиваясь у кровати, может быть, в течение пяти минут, и в упор смот­рел на меня. Я не открывала глаз. Затем он взял обе мои руки и сказал: «Прости, Молли Суини. Прости». И ушел.

Думаю, было подло с моей стороны притворять­ся спящей. Но запах виски просто душил меня; и ночная сестра, которая провожала его до парад­ной, сказала мне, что он чуть не упал с каменных ступеней.

Иногда папа заходит по дороге из суда. И мы совершаем воображаемые прогулки по саду и соревнуемся в том, кто из нас больше узнает цветов и кустарников. Я однажды спросила его, почему он не определил меня в школу для сле­пых. Когда я задала ему этот вопрос, я почув­ствовала, что он звучал так, как будто я серди­лась и хотела на чем-то поймать его. Ответ был прост, сказал он. Мама была нездорова; и когда она выходила из больницы, дома ей было необходимо мое присутствие. Но, даже хотя я и не видела выражение лица, голос его лгал. Правда заключалась в том, что он всегда был жаден; он ни за что не хотел платить за школу слепых.

А однажды - только однажды - мне показалось, что я слышала рыдания той молодой женщины в конце коридора, рыдания были больше похожи на причитания. Но я не была уверена. Когда я спросила сестру, она сказала, что мне, должно быть, это померещилось, на нашем этаже нико­го такого не было. И, конечно, тот старичок с нюхательным табаком, должно быть, давно уже умер - это тот, кто хотел поехать к морю. Он дал мне шиллинг, я помню, это была огромная сум­ма в то время.

Сейчас, мне кажется, я ничего не вижу. Но я в этом не уверена. В любом случае моя погранич­ная страна там, где я живу сейчас. Мне здесь хорошо. Ну... я чувствую себя спокойно. Меня больше не беспокоит, что то, что я вижу, может оказаться фантазией, или то, что я принимаю за фантазию, оказывается реальностью. Как это на­зывает Фрэнк? Внешняя реальность. Реальное -воображаемое - факт - вымысел - действитель­ность - все это, кажется, есть. И все это, как надо. И почему я все время это должна подвер­гать сомнению?

КОНЕЦ

 



Hosted by uCoz